
— Она куда более настоящая и живая, чем мои плюшевые мишки, — сообщила девочка кухарке, критически исследовав игрушку. — И как это ему пришла в голову такая мысль?! Подумайте только, она даже разговаривает со мной! — И Моника ласкала и качала на руках неживого уродца. — Это моя дочка! — восклицала она, прижимая куклу к щеке.
Ведь никакого плюшевого мишку нельзя всерьез считать дочкой: запеленатые медвежата — это все-таки не человеческие детеныши, в то время как кукла очень похожа на настоящую дочку. И кухарка, и гувернантка почувствовали, что с появлением новой игрушки в угрюмом доме воцарилась атмосфера радости, надежды и нежности, почти счастливого материнства — во всяком случае атмосфера, какую не смог бы принести с собой ни один плюшевый медвежонок. Дочка! Человеческое дитя! И все же и гувернантка, и кухарка, обе присутствовавшие при вручении девочке подарка, впоследствии вспоминали, что, вскрыв сверток и увидев куклу, Моника испустила вопль неистового восторга, до странности похожий на крик боли. В нем слышалась слишком пронзительная нотка лихорадочного возбуждения, словно некое инстинктивное чувство ужаса и отвращения мгновенно развеялось в вихре непреодолимой радости. Именно мадам Джодска вспомнила — много времени спустя — о странном противоречии в реакции ребенка на подарок.
— Мне тоже показалось, что она слишком уж громко завопила, если вы спрашиваете меня об этом, — признала миссис О'Рейли позже, хотя в тот самый момент сказала единственное: „Ах! Чудесно, замечательно! Ну разве она не прелесть?“
Мадам Джодска же только предостерегла воспитанницу:
— Моника, если ты будешь целовать дочку так крепко, она просто задохнется.
