Так что о Стоунволле Джексоне он ни разу не слышал. И все же у него было это имя, унаследованное у земли, у почвы, доставшейся ему от людей, сделавшихся отверженными, — нечто вроде горькой гордости и неукротимой стойкости земли и тех мужчин и женщин, что топтали ее и спали в ней.

Его осудили пожизненно. Это был один из самых коротких процессов, когда-либо проводившихся в нашем округе, потому что, как я говорил, никто не жалел убитого, и, казалось, никому не было дела до Монаха, кроме моего дяди Гэвина.

Монах до этого ни разу не ездил в поезде. В вагон он вошел, прикованный наручниками к помощнику шерифа, в комбинезоне, которым кто-то, возможно тот самый суверенный штат, чей порядок и достоинство он оскорбил, снабдил его, и в новой, еще чистой, украшенной яркой лентой шляпе наподобие панамской, которую он купил перед тем роковым вечером (было только первое июня, а он провел в тюрьме шесть недель). Ему досталось место у окна, и он, прижавшись уродливым, пухлым, тупым лицом к стеклу и помахивая пальцами свободной руки, глядел на оставшихся, пока поезд, огромный и закопченный, не тронулся, постепенно набирая скорость и лязгая буферами, увозя его, наглухо запертого, и оставляя всем ощущение безысходности, еще более неотвратимой, чем если бы люди видели, как тюремные ворота уже закрываются за ним, чтобы никогда больше не раскрыться за всю его жизнь. Он оборачивался ко всем, вытягивая шею, чтоб лучше видеть; лицо его за грязным стеклом было бледным и осунувшимся, однако хранило то характерное для него выражение недоумения и по-прежнему было спокойным, энергичным, безмятежным и серьезным. Через пять лет один из спутников убитого в ту субботнюю ночь, умирая от пневмонии, признался, что именно он выстрелил в него и вложил пистолет в руку Монаха, сказав: «Гляди, что ты натворил».



7 из 20