
Душно, тревожно в плоской комнате. Женщины и девушки, как стайка вспугнутых птиц, жмутся к ней, к Соломонии. Она — Соломония. Мужчины толпятся у дверей. Мужчины — враги. Ее враги. Между ними — черное колыханье: священник, монахи… И монахини тоже. Вот эта, старая, тучная, как кадушка, с багровым лицом, две тощих — при ней, ничтожные, словно тень у старухи двоится… Но старуха — тоже врагиня. И священник, крючковатый, как коршун, враг, ее, Соломонии, враг. Нет, он не священник, он — Митрополит, он Даниил.
«Царь, царь идет!» — несется шепот, словно ветер гонит листву.
Как бьется сердце в груди… И что-то еще, ниже сердца. Важнее сердца.
Ее душат ненависть и гнев. Ненависть к чернобородому человеку в переливающемся кафтане цвета спелой вишни. Он глядит на Соломонию медведем, губы его сжаты.
Вместо чернобородого хочет говорить чернец. Вороновым крылом вздымается к потолку его широкий рукав.
«Смирилась ли ты, смоковница бесплодная?» — сучковатый палец указывает отчего-то на птицу-сирина, нарисованного на потолке.
Соломония не смотрит на Даниила, взгляд ее устремлен к царю.
«Примешь ли постриг, непокорная?»
«Не приму!»
Лицо Василия чернеет от ярости.
«Кровь Рюрикову в землю пустить хочешь, змея?»
Рука Соломонии тянется куда-то под сердце.
«Лжешь, муж неверный! Поругатель честного рода боярского, обычая православного! В тягости я царевичем-наследником!»
«Сама лжешь, окаянная! Не хочешь пострига!»
«Не лгу я, хоть и мало дней дитятке! Знаешь о том, потому и спешишь! Не бывало такого, чтобы царицу в черницы при муже живом хоронить, да с царевичем под сердцем! Околдовала тебя чужеземка, ведьма-ксения, проклятая Елена Глинская! Нарядами срамными завлекла, зельем опоила! Честь ты потерял, позабыл, что на правнучку окаянного Мамая государю русскому даже глянуть зазорно! А ты от нее наследника захотел, клятого татарчонка! Не выпихнет Мамаево семя законного царевича из гнезда! Не приму постриг! Не бывать делу постыдному!»
