
Когда очередной бегун, истощенный и вымотанный до предела своей дистанцией, чувствует, что вот-вот сдохнет, ему надо во что бы то ни стало забиться как можно дальше в какую-нибудь дыру, где после смерти его еще долго никто не найдет.
И теперь ему, приближающемуся к своему финишу, нельзя показывать окружающим, что сердце вот-вот заклинит, как перегревшийся двигатель. Не дай бог, если кто-нибудь из рядом стоящих обратит внимание на его бледный вид и хриплое, судорожное дыхание. Его тогда наверняка примутся обхаживать. Его заботливо усадят, попросив вон того развалившегося детину освободить место. Его примутся обмахивать сложенной вчетверо газетой и пичкать валидолом или нитроглицерином. И когда автобус доползет наконец до остановки, его бережно выведут из салона на свежий воздух, усадят на скамейку и вызовут «Скорую», а это будет означать крушение надежды умереть в одиночку.
Теперь он уже знал, что умирает. Это был такой же непреложный факт, как духота июльского вечера и как Боль, успевшая уже проткнуть его тело своим длинным кривым пальцем до самой лопатки.
Мозг работал из последних сил, неимоверным усилием удерживая ускользающее в пропасть сознание. И от напряжения в голову лезли какие-то мутные, несуразные мысли.
Ну, когда же доползет этот тарантас, черт бы его побрал?!
Не красна на миру кончина, если мир для тебя чужой… (хм, видно, я совсем плох, раз на стихи потянуло)…
Вот эта царапина на стекле (и чем ее только прочертили?) напоминает завиток волос на шее у жены, когда мы с ней… нет-нет, об этом не надо… Ну, что уставился, пенек? Никогда не видел умирающего от сердечного приступа, что ли?! Отвернулся.
