
— Ах, удача, удача! Инструмент настраивается! — восклицает баронесса, глядя на меня с милой улыбкой.
Как быстро изгнали эти общие усилия все чуждое и пошлое, что налагается на людей светскими приличиями! Какое теплое доверие поселилось меж нами; подобно электрической искре оно разрядило страшную тяжесть, давившую мою грудь, точно лед. Тот особый пафос, который часто вызывает к жизни влюбленность, подобную моей, совершенно меня оставил, и когда фортепиано было наконец настроено, я, вместо того, чтобы излить свои чувства в пламенных фантазиях, как собирался сделать раньше, начал петь те милые, нежные канцонетты, которые пришли к нам с юга. Во время всех этих "Seiua di tе", "Seniimi, idol mio", "Almen se non poss'io"
Когда я начал брать аккорды, припоминая какую-то песню, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, встала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая их к своей груди, стала просить:
— Милая баронесса Серафина, теперь и ты должна спеть!
Баронесса отвечала:
— Что ты говоришь, Адельгейда! Как могу я выступить со своим жалким пением перед таким виртуозом!
Можно себе представить, как я умолял ее; когда же она сказала, что поет курляндские народные песенки, я не отставал до тех пор, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из инструмента несколько звуков, как бы в виде вступления. Я хотел уступить ей место за фортепиано, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что без аккомпанемента ее пение должно звучать очень жалко и неуверенно. Наконец она запела нежным и чистым, как колокольчик, льющимся прямо из сердца голосом; то была песня, отвечающая своей безыскусной мелодией характеру народных песен, которые светят прямо из глубины души, и мы, озаренные их чистым светом, постигаем нашу высшую поэтическую природу. Какое таинственное очарование заключено в незатейливых словах текста— иероглифах того невыразимого, что наполняет нашу грудь.
