
Чуялось в нем нечто до крайности гадкое. Как и у Козла, пакостность эту трудно было соотнести с какой-либо отдельной чертой, сколь бы отталкивающей она ни казалась. И тем не менее в Гиене сквозила угроза; угроза совсем отличная от неопределенного скотства Козла. Не такой елейный, не такой тупой, не такой грязный, как Козел, но более кровожадный, жестокий, с лютой кровью, текущей по жилам, и, – даже при той легкости, с какой Козел забрасывал Мальчика на плечо, – со звериной силой совсем иного порядка. Эта чистая белая рубашка, широко распахнутая на груди, приоткрывала упрятанные под нею участки тела, черные и твердые, точно камень.
Там в полумраке подрагивал кроваво-красный рубин, висевший, тлея, на толстой золотой цепочке.
Так он стоял, в полдень, на опушке леса, неотрывно глядя на Козла с мальчиком на плечах. И стоя так, со склоненной набок головой, он извлек из кармана штанов большой, размером с дверной шишак, мосол и, просунув эту на вид несокрушимую штуку между клыками, расколол, точно яичную скорлупу.
Затем вытащил пару желтых перчаток (глаза так и не оторвались от Козла), снял с ветки ближайшего дерева прогулочную трость и, резко развернувшись, нырнул в тень лесных древес, стоявших недвижно подобием зловещей завесы.
