Эдди, оставив всякие попытки разговорить ее, на какое-то время погрузился в размышления. Единственный вывод, к которому он пришел — а он не сомневался в его правильности, так как считал, что достаточно хорошо сумел разобраться в е психологии, — был тот, что идея о подвижной женской особи была совершенно неприемлема.

Ее мир был поделен на две части: подвижные и ее род, неподвижные. Подвижные означали пищу и спаривание. Подвижные означали самцов. Матери были самками.

Каким образом размножаются подвижные, неподвижные обитатели холмов, вероятно, никогда не задумывались. Их наука и философия находились на уровне инстинктов. Как они представляли себе механизм продолжения рода подвижных — путем ли самозарождения или размножения через деление клеток, подобно амебе, или же просто считали само собой разумеющимся, что те «произрастали» как придется, — Эдди так и не выяснил. Для них они сами относились к женскому лагерю, а весь остальной протоплазменный мир — к мужскому.

Только так, и не иначе. Любая другая идея была более чем отвратительна, неприлична и богохульна. Она была попросту немыслима.

Его слова нанесли Полифеме глубокую травму. И хотя внешне она оправилась, где-то в глубине этих тонн плоти невообразимо сложного организма остался кровоподтек. Словно потаенный цветок, он увел темно-лиловым цветом, и тень от него заслоняла от света сознания определенный участок памяти, определенный след. Тень от лилового ушиба закрыла собой то время и событие, которые Мать по причинам, непостижимым для человека, нашла нужным отметить знаком «БЕРЕГИСЬ, ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ».

Эдди чувствовал и знал, что произошло, хотя он и не облек свое знание в слова, но в каждой клеточке его тела жило понимание происшедшего, словно кости его пророчествовали, а мозг не слышал.

Через двадцать шесть часов по вмонтированным в панрад часам входные губы Полифемы открылись. Ее щупальцы метнулись наружу. Они вернулись обратно, захватив с собой яростно сопротивлявшуюся, но совершенно беспомощную мать.



29 из 35