
И как Чаткальский хребет в ясную погоду, открылось ему, как мало он образован,-- даже порассуждать наедине с самим собой не удается толком, пусть и ошибаясь в чем-то. Ведь сколько создано умных трактатов о бытии, сколько философских учений, то теряясь, то возрождаясь, то в одном, то в другом столетии будоражили мысль человечества, с поразительной точностью на века предугадывая природу человека. А что он? Прикоснулся ли он к этому источнику, заглядывал ли он в кладезь мудрости великих мыслителей, почерпнул ли хоть ковшик из той бездонной сокровищницы? Конечно, как всякий человек с высшим образованием, он мог назвать десяток имен философов, вспомнить две-три философские школы, имена которых стали нарицательными, но все это всуе, а вот что стоит за этими именами? Темнота, мрак, урывочное знание. Стыдно признаться, но...
"А ведь мне уже за тридцать! -- с горечью подумал Давлатов. -- А я темный человек. Попади вдруг волей фантастики в век восемнадцатый или даже девятнадцатый, какой прок оттого, что я человек конца века двадцатого? Сигарета у меня в зубах от века, да кроссовки на литой подошве, вот и все".
От этого неприятного открытия ему стало обидно, хоть плачь. Он положил давно не мытую, заросшую голову на пропахшую дымом и потом телогрейку, и гармония, единство с природой вмиг пропали.
Хотелось думать о чем-то хорошем, давнем, когда жизнь, казалось, еще вся впереди: о доме, о счастливом отрочестве. Но не думалось, и картины давней беспечальной жизни не возвращались, сколько ни напрягайся, наплывали мысли вялые, разрозненные, болезненные, суетные. От остывающего за ночь Кумышкана и обмелевшего за лето арыка на пригорке тянуло свежестью, пахло зеленью, вновь пробившейся из-за обманчиво долгой и жаркой осени, тепло и уютно на разогретой телогрейке. Отяжелевшие веки сами закрылись, и Рашид не заметил, как задремал...
То ли снилась, то ли вспоминалась ему во сне давняя осень в тот год, когда он получил диплом и попал в отдел комплектации, где работает и по сей день.
