
Мы пошли вместе с Максимом Федоровичем ко мне в комнату.
— Я все думаю об Алексееве, — сказал мне Топанов, — все вспоминаю его, стараюсь понять… Вот вы, ученые, часто относитесь к матушке-природе, как к собранию более или менее хитро сплетенных фактов, но не подозреваете ее в коварстве. Вы всегда склонны искать причину неудачи прежде всего в каких-то новых свойствах, вам еще неизвестных, а я, грешный человек, когда сталкиваюсь с проявлением каких-то бессмысленных и коварных сил, всегда стараюсь понять человека, ставшего их жертвой.
— Вы очеловечиваете природу? — сказал я. — Вы навязываете ей чисто человеческую хитрость и коварство?
— Нет, не так прямо… Я просто хочу понять, что именно в качествах человека, в его мышлении, в его действиях могло привести к тем или другим удачам, или ошибкам. Что именно могло привести Алексеева к его удивительным открытиям, в существовании которых теперь можно не сомневаться, и что привело его к катастрофе?… Ну не ждал, не гадал, не думал, что существует опасность, но почему именно он с этим столкнулся, почему именно его оплошность вскрыла какой-то страшный и грозный тайник природы?
В комнате было темно. Я не зажигал свет, и сквозь открытое окно были видны яркие звезды. Тихо и назойливо звенел одинокий комар, да ровно посапывала спящая под окном Татьяна. Она засыпала быстро, как засыпают уставшие за день птицы.
— Я знаю, — продолжал Топанов, — что вы на меня сердитесь за то, что я вас несколько осадил. Я знаю, что вы считаете меня несколько самонадеянным…
— Не совсем так… — быстро сказал я, но Максим Федорович перебил меня.
— Пусть… Я и не претендую на какую-то особую непогрешимость и всезнайство. В сложных вопросах науки и не нужно беспрекословное подчинение. Оно вредно. И если я почувствую, что неправ, то немедленно соглашусь с моим самым ярым оппонентом.
