
Передреев стоял на балконе до тех пор, пока не замерз, но так и не придумал, как же раздобыть живого человека, способного выслушать, понять, а может и отговорить его, Вениамина, от этого страшного, но неизбежного шага. А ведь Передрееву действительно было необходимо, чтобы его отговорили, иначе придется вешаться, отступать некуда. К палаткам и алкашам Вениамину идти не хотелось, в этот час с ним рядом должен быть достойный человек, способный выслушать и подумать о чем-нибудь возвышенном, а не только о том, как бы поудачнее слупить с Вениамина четвертак на бутылку.
В невысказанной никому тоске смотрел кондуктор, как Чубайс дожирает бычков, и рука его сама собой потянулась к бутылке. Нет, не из-за того решил повеситься Передреев, что жена забрала дочку и ушла в неизвестном направлении, не из-за того, что окончательно рехнулся и выбросился из окна в приступе белой горячки единственный друг, и даже не из-за того, что на работе все чаще и чаще намекали на «по собственному»… А потому, что однажды утром Вениамин проснулся со странным, пронзительным, тревожным чувством осознания себя единицей мира, никчемной песчинкой под огромными колесами Бытия. И так сильно, так невыносимо было это незнакомое ранее чувство, так неизведанно и огромно оказалось оно, что Передреев не пил четыре дня, размышляя над своим открытием. Не понял Вениамин, что проснулся он в то утро философом и мыслителем. Мучался он от собственной никчемности в этом мире и, в конце концов, пришел к единственному правильному по его мнению решению – куску розового цветочного мыла и толстой веревке.
