
А по воскресным уикэндам призывает он номенклатурного сына в кожаном плаще к себе в комнату-музей и рассказывает:
– Вон шинелишка моя, а вот кальсоны мои, понимаешь, от времени пожелтелые. В роковом-пороховом как пальнул однажды враг на рассвете... Ну, мы все в кальсонах и повыскакивали на врага-то посмотреть да поразмышлять о его негуманном поступке... Вот они, те кальсоны...
А сын жену свою светлолицую да дебелую, да с глазами навыкате тихо за руку берет, гладит, и вместе они поют тихими голосами песню «Русское поле».
– Эх и крепкая песня, словно стакан водки, – одобрительно говорит Мосин после долгого молчания и смахивает слезу. – Сильно ж ты в душу мою сложную заглянул, сын...
И тут же внуки обступают Мосина и про Чебурашку пищат, про Бонифация, про Леопольда и про другую всякую дребедень-день-день, – и в ладоши хлопают.
– Одно мы дело делаем, отец, – говорит номенклатурный сын, упругой ножкой оземь бьет и румяной щечкой подрыгивает, и в кожаный плащ запахивается, и тысячу коррупционных рублей в карман кладет для подкупа властных структур.
А старик на кисет указывает и продолжает рассказ:
– А вот кисет тот, который мне тысяча девушек в тылу вышивала...
Номенклатурный сын песню «Давай закурим» поет, белолицую дебелицу поглаживает, и друг к дружке они головами кудрявыми прислоняются, и по комнате ходят да бродят, словно два голубка; в окна с двенадцатого этажа поглядывают, семечки пощелкивают, в унитаз и в раковину поплевывают и похаркивают...
Ну и глазами моргають.
А старик Мосин время от времени на Казанский вокзал бегает: кипяточку попросить. И с утра потому он кружками жестяными бренчит-трындит, чайничком тарахтит, сахар от махорочки отряхивает да ворон-птице весело подмигивает.
