Нечайкин почти все время пребывал в полубессознательном состоянии. Так было легче переносить вынужденное плавание и, собственно, неизвестность. Иногда ему начинало казаться, что он не Нечайкин, а Александр Сергеевич Пушкин. Тогда, почесывая воображаемые бакенбарды, он принимался сочинять стихи. Затем Нечайкин вдруг понял, что он уже и не Пушкин вовсе, а философ Лейбниц. Сделав эито открытие, он начал спорить сам с собой и доказывать себе, что будучи субстанциональным элементом мира, то есть, монадой, он прекрасно взаимодействует физически с другими монадами, о чем говорят его многочисленные синяки и ноющие бока. И наоборот, развитие каждой такой монады, будь то Кузьмин или этот мудак в онучах, отнюдь не находится в предустановленном Богом соответствии с развитием всех других монад. Кузьмина, например, он вообще считал недоразвитым, а потому и не может между ними возникнуть даже самой плохонькой гармонии. От этих мыслей Нечайкину становилось грустно, и он начинал мечтать о "звездной душе" Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенгейма, который когда-то трудился под скромным псевдонимом Парацельс. Именно размышления о параллелизме микрокосмоса и макрокосмоса натолкнули Нечайкина на мысль, что человек может воздействовать на природу с помощью тайных магических средств.

Подумав об этом, Нечайкин необыкновенно взволновался, перебрал в уме все известные ему магические заклинания и в конце концов остановился на наиболее подходящем. Откашлявшись, он загробным голосом проговорил:

- "Ты волна моя, волна! Ты гульлива и вольна: Плещешь ты, куда захочешь, ты морские камни точишь, топишь берег ты земли, подымаешь корабли - не губи мою ты душу: выплесни меня на сушу!"



14 из 16