Рядом — дико хватался за голову шофер с детскими веснушками на смертельно побледневшем лице, и медленно оседала пыль над перевернутым самосвалом картошки…

С той осени Ольшевский стал мрачным и — неразговорчивым. И лишь на работе можно было увидеть прежнего Ольшевского — вечно сияющего и энергичного, с той же детской улыбкой в слезящихся близоруких глазах, когда он усталым движением снимал очки.

Взрослые, много повидавшие люди в синих пижамах, с искалеченной трудной жизнью, казалось, должны были признать в нем ребенка, которого любят, — и вдруг серьезнели в его присутствии.

Он был для них авторитет! И мне казалось: уйдя, они уже не придут сюда снова… И так было не раз.

— Как хотите, а я их люблю, — говорил Ольшевский. — Я им сочувствую. Конечно, алкоголизм — это страшно. Но больные, пришедшие сюда лечиться, так часто по особенностям своего характера, широте души и простодушию выигрывают перед многими пациентами терапевтических стационаров…

И я невольно с ним соглашался. Наблюдал не раз, как какой—нибудь терапевтический больной задерживает собственное излечение и мешает врачу тем, что все свои интересы и помыслы сосредоточивает на своей болезни. На своей язве, своем кишечнике… На своей боли.

И наоборот, больные Ольшевского сильнее чувствуют чужую боль. Не умея, не зная, как справиться с этой болью, они подпадают под власть наркотика. И за этих больных мы можем и должны бороться.

И, если в душе врача есть искра Божия, как раньше называли талант воздействовать на людские души, она сумеет разжечь частицу светлого в душе другого. Как мог Ольшевский… Воздействуя на личность каждого отдельного человека… Как это у него получалось? Загадка.

Только потом тайну откроет Шурик…

Накануне похода, оставляя мне ту самую тетрадь, он скажет, что Ольшевский рискнул применить открытие в своей практике.



10 из 20