
Но таких вопросов, повторяю, я не задавал. Возможно, если бы я это сделал, последующие события можно было бы изменить.
Энтузиазм и восторг Уэктера были восприняты как дань моему хорошему вкусу, и резьба заняла свое место на его широченной каминной доске рядом с лучшими деревянными скульптурами его коллекции. Здесь я забыл и думать о ней.
Снова я увидел Джеисона Уэктера лишь через две недели, по возвращении в Бостон, но и тогда, быть может, мы бы с ним не встретились, если бы мое внимание не привлекла особенно жестокая критика, высказанная им по поводу публичной выставки скульптора Оскара Богдоги, чью работу Уэктер превозносил до небес лишь пару месяцев назад. Действительно, обзор этой выставки был таков, что возбудил обеспокоенный интерес многих друзей Джейсона: он указывал на наметившийся новый подход критика к искусству и обещал множество неожиданностей тем, кто постоянно следил за его оценками. Тем не менее, один из наших общих знакомых, по специальности психиатр, признался мне, что испытал легкую тревогу по поводу некоторых любопытных аллюзий, присутствовавших в короткой, но знаменательной статье Уэктера.
Я сам прочел ее со все возраставшим удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает «огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность», были достаточно обычны; но утверждения, что художник «очевидно не знаком с культовым искусством Ахапи и Ахмноиды», и что лучше бы Богдоге заняться чем-нибудь другим, нежели гибридной имитацией «школы Понапе», были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы, ибо Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна, нежели на работы, скажем, Местровича, – и уж конечно не на тех примитивистов, что так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве.
