
И тем не менее, даже будучи заключенным в неспособные к адаптации оболочки, этот мир не желает меняться.
Сначала я подумал, что он просто голодает, что ледяные воды не дают столько энергии, чтобы хватило на превращение. Или же мы находились в месте, напоминавшем лабораторию: аномальный уголок мира, изолированный и зафиксированный в виде этих форм – некий загадочный эксперимент по мономорфизму в экстремальных условиях. После вскрытия я задумался: а не забыл ли мир, как меняться? Душа не могла коснуться тканей и ваять из них что-то новое, а время, стресс и хронический голод стерли из памяти воспоминания о том, что мир когда-то умел это делать – неужели все было именно так?
Слишком много тайн, слишком много противоречий. Почему именно эти, так плохо приспособленные к окружению, формы? И если душу отсекли от плоти, что же скрепляло плоть, что удерживало ее от распада?
И почему эти оболочки были так пусты, когда я вошел в них?
Прочесывая каждую часть ростка, я везде привык находить интеллект. Но в бездумной биомассе этого мира было не за что ухватиться: одни лишь коммуникации для передачи сигналов и исходных данных. И я совершил причастие, хотя мне и не ответили взаимностью; оболочки боролись, но покорились; мои тончайшие волокна проникли во влажную электросеть органических систем. Я посмотрел глазами, которые пока что не были моими, скомандовал моторным нервам подвигать конечностями из чужеродного белка. Я носил эти оболочки так же, как и бессчетное количество других; я захватил власть и позволил ассимиляции отдельных клеток проистекать своим чередом.
Но я мог только носить тела. Я не нашел ни памяти, ни опыта, ни понимания – мне нечего было поглощать. Выживание зависело от того, насколько хорошо ты вольешься в мир, а у меня не было ничего – недостаточно даже для того, чтобы выглядеть, как этот мир. Мне следовало вести себя подобно ему, и впервые на всей моей долгой памяти я не знал, как это делать.
