
— А позволяют ли вам читать книги? — спросил я.
— Да, но их пишут теперь мало. Видите ли, благодаря тому, что все мы живем столь совершенной жизнью, что нет ни неправды, ни горя, ни любви, ни грусти, что все теперь урегулировано и упорядочено, — не о чем стало писать, кроме, разумеется, назначения человечества.
— Верно, — сказал я, — это я понимаю. Но что же со старыми произведениями, с классиками? У нас были Шекспир, Скотт, Теккерей, да и у меня имелись две-три штучки не совсем плохого собственного изделия. Что вы сделали со всем этим?
— Мы сожгли этот хлам, — сказал он.
— В них полно старых несправедливых замечаний о древних, неправедных, тяжелых временах, когда люди были скорей рабами или вьючным скотом, чем людьми.
Затем он сказал мне, что старые картины и статуи были уничтожены — отчасти по той же причине, отчасти потому, что не нравились обществу Белой Тесемки, вошедшему теперь в большую силу, а новое искусство и литература были запрещены потому, что подобные вещи не согласуются с принципами равенства. Они заставляли людей мыслить, а мыслящие люди становились умнее неразмышляющих, и те, кто не хотел мыслить, воспротивились, и, будучи в большинстве, запретили все это.
— Много ли работают ваши граждане ежедневно?
— Три часа. После чего остаток дня всецело принадлежит им.
— Ага! Вот мы и подошли к тому, что мне нужно, — заметил я. — Что же вы делаете в продолжение двадцати с лишком часов?
— О, мы отдыхаем.
— Как? Двадцать один час отдыхаете?
— Да, отдыхаем, размышляем и разговариваем.
— О чем же вы думаете и беседуете?
— О чем?! О том, как скверно было жить в старое время, и о том, какую счастливую жизнь мы теперь ведем, и… и… о назначении человечества!
— А что вы разумеете под этим? В чем заключается назначение человечества, по вашему мнению?
