
Тихо, шепотом, она выругалась на никчемную корягу, на себя, на администрацию, которая уже год не может, наконец, заасфальтировать дорожку. Раздражение почти вытеснило из нее страх. Но скорость она так и не сбавила.
Просто очень торопилась выйти на свет.
Как мотылек.
Потому, наверное, его шаги она так и не услышала. Его выдало дыхание хриплое, прерывистое.
Она вздрогнула, попыталась обернуться, но в этот момент он со всей силы ударил ее в затылок тяжелым гаечным ключом.
Страх, панический ужас настигнутой жертвы, мешался с недоумением, уходяшим раздражением и легкой надеждой... может, все же пронесет и ничего, совсем ничего не случится... И уже через мгновение после удара - гаснущая мысль... а как же баба Катя? Я к ней сегодня обещала зайти...
Потом темнота и бесконечная, бездонная пустота, метнувшаяся словно льстивый щенок, норовя лизнуть шершавым языком. СЛИЗАТЬ навсегда.
Нет, он был не маньяк. Он даже не посмотрел ей в лицо, и я так и не узнал, сколько ей лет.
Сноровисто обыскал карманы, порылся в сумке, он что-то такое сделал с ее ушами и, рассовав добычу по карманам, почти спокойным шагом повернул назад, в темноту, прочь от светлого пятна Бродвея.
Я вздрогул. Сережки. Он сорвал с нее сережки.
Домой я не поехал. Перешел пути по грохочущему деревянному настилу прямо под носом у электрички, поднялся на другую платформу.
Щиток "от Москвы" висел косо, пузырился пятнами проржавевшего сквозь краску металла.
Наверное, милицейские сводки "Узловой" могли бы многое рассказать о его прошлых делах.
Только я в отделение не пошел. Незачем. Сидит в нем усталый, замороченный опер с лейтенантскими погонами, который, небось, и спит в своем кабинете с обшарпанными стенами и светлым пятном на месте, где когда-то давно висел Железный Феликс.
И что я ему скажу?
