
— А куда он будет писать?
— В постель, — сардонически-четко ответил Тирин.
— А если он какать захочет? — спросил Гибеш и вдруг звонко засмеялся.
— Что смешного в том, что человек хочет какать?
— Я подумал… вдруг он не увидит… в темноте… — Гибеш не сумел толком объяснить, что его так рассмешило. Они все начали хохотать — без объяснений, захлебываясь смехом, пока не стали задыхаться. Все понимали, что мальчику, запертому там, внутри, слышно, как они смеются.
В детском общежитии уже прошел отбой, свет погасили, и многие взрослые уже тоже легли спать, хотя кое-где в бараках еще горел свет. Улица была пуста. Мальчишки с хохотом неслись по ней, окликая друг друга, вне себя от радостного сознания, что у них есть общая тайна, что они мешают другим, что они озорничают. В своем общежитии они перебудили половину ребят, гоняясь друг за другом по холлам и между кроватями. Никто из взрослых не вмешался; постепенно шум затих.
Тирин и Шевек еще долго сидели на кровати Тирина и шептались. Они решили, что Кадагв сам нарвался, и теперь пусть сидит в тюрьме целых две ночи.
Во второй половине дня из группа собралась в мастерской регенерации пиломатериалов, и мастер спросил, где Кадагв. Шевек переглянулся с Тирином. Не ответив, он почувствовал себя умным, хитрым, могущественным. Но когда Тирин спокойно ответил, что он, наверно, сегодня пошел в другую группу, эта ложь неприятно поразила Шевека. Ему вдруг стало не по себе от своего чувства тайного могущества: у него зачесались ноги, загорелись уши. Когда мастер обратился к нему, он резко вздрогнул от страха, или тревоги, или от какого-то подобного чувства, которого он раньше никогда не испытывал; это было что-то вроде смущения, только хуже: глубоко внутри и мерзкое… Он заделывал и шлифовал песком дырки от гвоздей в трехслойных холумовых досках и сами доски шлифовал песком до шелковистой гладкости. И каждый раз, как он заглядывал в свои мысли, в них оказывался Кадагв. Это было отвратительно.
