
Мне было ясно, что ему не продуктов жалко и тем более не собственного труда. Потери были куда существенней: у человека только что мир рухнул. Наш с ним убогий, неустроенный домашний мир, который он все эти годы собирал по кусочкам, латал как мог, держал обеими руками, взглядом, верой и волей. А теперь — все, конец, не удержал. Куда уж хуже: на дворе Пасха, а у нас куличи не удались. И значит, усилия тщетны, все у нас плохо, не как у людей. Ничего не получилось.
Мне в ту пору вся эта ерунда «как у людей — не как у людей» уже была до одного места. Примерно до того же самого, что и сейчас, только тогда я выражала свою позицию гораздо жестче. «Бессмысленные ритуалы тупоголовых обывателей» — это еще самая сдержанная из моих тогдашних формулировок. Но одно дело абстрактное презрение к чужим ритуалам, и совсем другое — живой человек, мой папа, сильный, взрослый мужик, у которого все рухнуло, потому что он перепутал соль с сахаром и дурацкие куличи не удались.
И тогда я взяла в руки нож, отрезала кусок. Прожевала соленую дрянь, сказала: а что, мне нравится. Даже и хорошо, что несладко. И, собравшись с духом, снова откусила. Папа уставился на меня, как на ангела, спустившегося с небес. Наконец он тоже отрезал себе кусок. Попробовал, подумал, сказал неуверенно: ну да, жить можно. Но знаешь, мне все-таки сладкие больше нравились.
И поскольку черная бездна отчаяния, на краю которой мы оба только что топтались, к тому времени скукожилась до размеров фронтового окопа, где плечом к плечу вполне можно пересидеть любую бомбежку, я честно признала: да, так солоно, что много, пожалуй, не съешь. И, выдержав паузу, предложила: а давай мы из них сухарики сделаем, к пиву.
Слушай, а точно, сказал папа. И, наконец-то улыбнулся. Взял нож, и мы начали резать куличи на кубики.
