
Надо сказать, я живу в вечном страхе, что безумие, которым были одержимы некоторые из моих предков по отцовской линии, может, пощадив два-три поколения, вселится в меня. Мысль, что я могу лишиться рассудка, не дает мне покоя, и сестра знает это. После вышеупомянутого обмена любезностями я и захлопнул со стуком дверь моего сердца теперь уже навсегда. Со стен, разбившись вдребезги, попадал драгоценный фарфор, с которого только и надо было что немного стереть пыль, — там хранились такие редкостные вещи! А в зеркала, украшавшие стены, я любил заглядывать порою, ловя в них туманные образы детства: зеленые лужайки, венки из маргариток, лепестки цветущих яблонь, сорванные ветром и унесенные прочь теплыми дождями, разбойничью пещеру — заветную цель дальней прогулки, яблоки, припрятанные на сеновале… Сестра была в то время моей неизменной спутницей. Но когда дверь захлопнулась, трещины рассекли зеркала сверху донизу, и навсегда исчезли видения, населявшие их. Теперь я совсем один. В сорок лет поздно заново заводить тесную дружбу, а все прочие отношения не стоят и стараний.
Спальня у меня небольшая — десять на десять футов. Она расположена ступенькой ниже передней комнаты. Погожими ночами в обеих комнатах на удивление тихо — в нашем глухом переулке совсем нет уличного движения. Если не считать бесчинств, которые порой устраивает здесь ветер, то наш тупик — поистине укромный уголок. В конце его, как раз под моими окнами, с наступлением темноты собираются со всей округи кошки. Они усаживаются в широкой нише слепого окна соседнего дома, и после половины десятого, когда ненадолго появляется почтальон, ничьи шаги уже больше не нарушают зловещего кошачьего бдения — ничьи, кроме моих собственных, да еще порой протопает нетвердой походкой хозяйский сын, «кондухтор».
