
Шабашников наморщил лоб.
— Да вот позавчера…
— Восьмого августа? — Комаровский бросил взгляд в мою сторону. Преступление было совершено в ночь с восьмого на девятое.
— Ну да, восьмого… Я ходил к соседям, к Зуенковым, проводку чинить и брал нож для зачистки провода.
— Может быть, забыли там?
Комаровский предоставлял ему возможность выкрутиться.
— Нет, принес, положил в сумку.
— Ну, а дальше? Вспомните подробности. Вечером и в ночь с восьмого на девятое вы были дома?
Комаровский задавал короткие вопросы, словно гвозди вбивал. Он толково вел этот разведывательный допрос. Я чувствовал, что еще немного — и Шабашников сам загонит себя в угол.
— Дома… Вообще–то плохо помню… Под хмелем был.
И тут я увидел, как в нем шевельнулся страх, выполз из–под спиртной дремы Глаза меняли выражение — словно диафрагма открылась в объективе и реальная жизнь вместе с сумрачным светом дождливого дня хлынула внутрь. Диафрагма открывалась все шире, и чем больше вбирали в себя глаза Шабашникова, тем сильнее росла в них тревога. Он был не так уж стар, это ясно чувствовалось сейчас.
— Щеночков я продавал в тот день, — сказал охотник. — Щеночков. Жалко мне их всегда, вот и…
Он вдруг улыбнулся мне. Улыбка была жалкая, заискивающая. Да, вот гак оно и бывает Пьяная дурь, неожиданная вспышка алчности и жестокости. И ничто не остановило его, одурманенный мозг не поставил ни одного барьера.
— Собаки! — забормотал хозяин, протягивая мне фокстерьера. — Посмотрите: Тюлька, такого «фокстера» нигде не увидите. Любого лиса возьмет! Люблю я собачек…
Он сказал это так, будто любовь к собакам могла оправдать любой его поступок.
Тюлькины смешливые глазки–бусинки затерялись в завитушках белой шерсти. Шабашников и впрямь любил собак — фокстерьер был чист и вычесан. А в доме творилось черт знает что.
— Значит, в ночь с восьмого на девятое вы были дома? — еще раз спросил Комаровский.
