Может, да, может — нет. Так говорит Кеймен.

Когда я говорю, что пребывал в замешательстве, то имею в виду, что поначалу я не узнавал людей, не понимал, что произошло и почему меня мучает такая ужасная боль. Сейчас я не могу вспомнить характер и степень болевых ощущений. Я знаю, она терзала меня, но теперь тема эта представляет собой интерес чисто теоретический, вроде фотоснимка горы в «Нэшнл джиографик». Тогда, конечно, было не до теории. Тогда происходящее скорее напоминало восхождение на гору.

Возможно, больше всего досаждала головная боль. Она не прекращалась. За моим лбом всегда царила полночь, которую отбивали самые большие в мире башенные часы. Из-за повреждения правого глаза я видел мир через кровавую пленку и все еще мало представлял себе, что это за мир. Лишь редкие вещи уже обрели привычные названия. Я помню один день, когда Пэм находилась в палате (я тогда еще не перебрался из больницы в санаторий для выздоравливающих) и стояла у моей постели. Я знал, кто она, и ужасно злился из-за того, что она стоит, когда рядом есть та штуковина, на которую садятся.

— Принеси друга, — сказал я. — Сядь на друга.

— О чем ты, Эдгар? — спросила она.

— Друг, приятель!— прокричал я. — Принеси этого гребаного приятеля, ты, тупая сука! — Боль в голове сводила с ума, а Пэм заплакана. Я ненавидел ее за то, что она начала плакать. Чего, собственно, она плакала? Не она же сидела в клетке, глядя на все сквозь красный туман. Не она была обезьяной в клетке. И тут я наконец вспомнил слово: — Принеси старика и, ради Бога, сядь! — Старик — это все, что мой воспаленный, размозженный мозг смог предложить вместо стула.



2 из 22