
Но никакого знака не было, и небо продолжало проплывать все так же угрюмое, в любое мгновенье готовое разразиться слезами дождя. Священник закончил свое извилистое, трудноучимое заклятье, посыпал пустое тело песком, и сказал, что теперь душа сорок дней будет скитаться по каким-то обителям скорби, а потом попадет в рай...
Когда каждый поцеловал ее в лоб, и каждый дотронулся губами до иконки (кто-то, может, и сердцем); и гроб закрыли, и понесли к этим стеклянным и распахнутым дверям; тогда небо стало проясняться - наполнилось сначала яркой белизною, а потом стали пробиваться через эту белизну золотые лучинки - их становилось все больше, и, когда приехали на кладбище, когда засыпали гроб, и прировняли холмик, небо уже совершенно очистилось и засияло яркими, голубистыми цветами. Хоронили ее в старой части кладбища, у могилы ее, утонувшего еще до дня рождения Вани сына, и густые, пышные кроны тихо вздыхали, сияли, переливались, лили густые тени.
Да - красиво, печально, задумчиво... Кто-то вздыхал, кто-то лил слезы, но слова не говорились - слова береглись на предстоящие поминки. И не то, чтобы Ваня чувствовал себя лишним, он просто понимал, что совсем ему не надо находится в этом месте, что раз уж он наделен даром полета, так и должен лететь вслед за нею, за любимой своей бабушкой.
И он, даже не подумав о том, как примут это родители его - незаметно отошел в сторону (и не то, чтобы они были плохими родителями, но просто все мысли его были о бабушке). Спрятался за деревом, и там простоял некоторое время, не решаясь выйти; боясь, что как только это произойдет, его заметят, вернут, а это казалось совсем уж немыслим, нестерпимым - он то уж твердо знал, что будет делать дальше. Но нет - никто не заметил, и Ваня из всех сил бросился прочь. Он даже и не осознавал, что ему двадцать три, что он уже взрослый - нет - он чувствовал себя, как ребенок - вот его могут остановить, не пустить...
