
До поселка было совсем не далеко – не больше полулиги. Поскольку большинство верблюдов погибло, на оставшихся в живых животных посадили женщин и детей, а мужчины, взвалив на себя остатки поклажи, двинулись вслед за мерно ступающими по накалившемуся песку зверями. Сам шейх Джагул восседал на идущем впереди верблюде, а рядом с ним, неловко цепляясь за мохнатый горб, раскачивался “спаситель и избавитель”, которого, несмотря на все его протесты, по приказу шейха усадили на единственного верблюда-альбиноса. По дороге Джагул без умолку рассказывал Конану о житье-бытье своего народа, искренне полагая, что варвару из далекой северной страны это крайне интересно, тогда как киммериец, в основном, думал о том, насколько же неудобно сидеть на жесткой спине проклятущей твари, и диву давался, как кочевники могут месяцами не слезать с верблюдов.
Однако кое-что из рассказа Джагула заинтересовало Конана. Выяснилось, что род старого шейха давно перестал быть кочевым и осел в небольшом оазисе, который был обязан своим существованием маленькой, но никогда не пересыхающей горной речке. Сейчас шейх со своими приближенными и кровными родственниками возвращался из Султанапура к себе в крепость. Проведя несколько дней в городе, Джагул аль-Баргэми продал через казначея намываемые в той же речке самоцветы, что приносили богатство его семье, а заодно и побывал на празднике, устроенном эмиром султанапурским в честь женитьбы старшего сына на принцессе из Заморы. Чтобы вежливо оборвать нескончаемое описание торжества во дворце “солнцеликого эмира”, Конану пришлось задать давно вертевшийся на языке вопрос:
– А этот, ну, которого я… это… Он кто?
Старец примолк, соображая, что именно северянин имел в виду, а потом осторожно переспросил:
– Что хочет узнать наш могучий гость от своего вечного должника?
