Достаю рукопись. Иду на кухню.

Если можешь не писать - не пиши. Вернее не скажешь. Однако я этому мудрому совету не следую: не писать могу, но все равно ежевечерне расчехляю машинку. Не столько по зову души, сколько из природного упрямства, остаточного рвения, как любит говорить в таких случаях ответственный секретарь нашей газеты Амиран. Рвение осталось с тех времен, когда я еще не мог не писать.

Просидел над машинкой час, не высидел ни строки, зато изрисовал с десяток листов. Точку в повести я поставил полгода назад. Можно клеть в папку покрасивше - и бегом по редакциям. Но одно останавливает: каждое слово выверено, а ощущения правды нет. Как тут быть? И я ежевечерне расчехляю машинку...

Спрятал рукопись. Покурил. На сегодня все. Спать.

Засыпаю я в последнее время тяжело.

Выхожу из лифта. Редакционный коридор. Привет, привет, привет...

Отсиживаю случку. Пардон, так у нас именуются редакторские пятиминутки.

И наконец, за работу.

Пишу очерк. О человеке, у которого 21 июня сорок первого года была свадьба. А потом призыв, тяжелое ранение в первом же бою, концлагерь. В сорок четвертом во время восстания заключенных он, безоружный, бросился на пулемет. В маленьком польском городке его именем названа улица. Его сын, которого он никогда не видел, сидел вчера напротив меня вот в этой самой комнате и рассуждал о перспективе покупки "Жигулей" в импортном исполнении.

Очерк не идет. Трудно писать о герое, чей сын, скомкав рассказ о поездке на родную могилу, начинает деловито выяснять, нет ли для таких, как он, сынов героических отцов, льгот на приобретение автомобиля.

Очерк не идет. Но я знаю, что его напишу. И не потому, что строкаж сдавать надо. Стыдно не написать.

А пока откидываюсь на стуле к прикрываю глаза. Что же все-таки со мной происходит? Почему все не так? И кто виноват в этом? Ах, как хочется найти виноватых!

И я нашел уже: виновата жена, нечуткая, непонимающая. Кто еще? На кого еще выплеснуться?



2 из 33