
— Я же толстый, — сказал он и похлопал себя по животу.
— Скорей рыхловатый… Может, вес-то у тебя и большой, да ведь ты и сам не маленький, вон какой громила вымахал, откуда только что берется? Мать-то у тебя совсем крошка, такая худенькая, я просто поверить не могу, что ты ее сын, когда она сюда за продуктами приходит. Должно быть, отец твой — мужчина крупный, а? Ты свой рост, наверно, от него унаследовал?
— Да, — сказал Хью, отворачиваясь и надевая фартук.
— А он что, умер, да, Хью? — спросила Донна с таким материнским участием, что он не мог ни промолчать, ни сказать какую-нибудь чушь. Но и правду сказать тоже был не в состоянии. Он только помотал головой. — В разводе, значит, — сказала Донна самым обычным тоном, даже с облегчением, явно предпочитая это смерти; Хью, для матери которого само слово «развод» было непристойным, непроизносимым, в душе полностью согласился с точкой зрения Донны, но все же снова отрицательно помотал головой.
— Ушел, — сказал он. — Извини, мне надо помочь Биллу с упаковочными клетями.
И ушел от нее — убежал, спрятался. Между упаковочными клетями, между витринами с фальшивыми окороками и прилавками с зеленью, между кассовыми аппаратами — спрятаться можно было где угодно, только нигде по-настоящему.
Не раз за день он вспоминал вкус ключевой воды, ее ласковое прикосновение к губам. И ему смертельно хотелось снова испить этой воды.
Дома за обедом он выразил вслух идею, невзначай подаренную ему Донной.
— Я решил утром вставать пораньше и бегать трусцой, — сказал он. Они ели, сидя перед телевизором, с тарелок, украшенных вензелем телекомпании.
— Поэтому я и сегодня так рано встал. Попробовать решил. Только, наверно, лучше раньше. Может, в пять или в шесть. Пока на улицах еще нет машин. И прохладно. Да и глаза тебе не буду мозолить, когда ты на работу собираешься. — Мать уже начинала пристально на него поглядывать. — Если ты, конечно, не возражаешь, чтобы я уходил из дому раньше, чем ты. Я что-то не в форме. Торчу и торчу у кассы, а там не очень-то подвигаешься, а?
