
— Вы бываете слишком редко, — говорил сенатор, — а вы ведь знаете, что здесь вам всегда рады. И особенно — сегодня вечером. Семьи нет, а у меня затруднения.
— Это связано с постом государственного секретаря?
Энрайт кивнул.
— Точно. Я сказал президенту: да, я приму пост, если он не найдет никого другого. Я почти умолял его найти другого кандидата.
— Вы не могли сказать ему "нет"?
— Я пытался, — сказал сенатор. — Я пытался изо всех сил. Я, который никогда в жизни не испытывал недостатка в словах, — я не смог. Ибо я слишком горд. Ибо все эти годы службы выработали у меня определенную гордость за свою работу, и я не могу повернуть назад.
Сенатор сидел, развалившись в кресле, и Харрингтон увидел, что в нем нет изменений, как. это было с комнатой, где они беседовали. Он был таким, как всегда, — серый непокорный хохолок, лицо словно высеченное из дерева, корявые зубы, сгорбленные плечи гризли.
— Вы знаете, конечно. — сказал Энрайт, — что я всегда был одним из ваших верных почитателей.
— Я знаю, — сказал Харрингтон, — и горжусь этим.
— А у вас дьявольское умение сцеплять слова засунутыми в них рыболовными крючками, — заметил сенатор. — Они входят в человека, а выходить не хотят, — и их помнишь всегда.
Он поднял свой стакан и сделал глоток.
— Я никогда не говорил вам этого раньше, — сказал он. — Не знаю, нужно ли, но, вероятно, лучше сказать. В одной из своих книг вы написали, что судьба может отметить одного человека. Если этот человек потерпит неудачу, писали вы, весь мир может погибнуть.
— Да, кажется, я говорил так. У меня какое-то чувство…
— Вы уверены, что больше не хотите? — спросил сенатор, протягивая руку за бренди.
— Нет, спасибо. — Харрингтон неожиданно подумал о другом месте и времени, где он тоже пил и какая-то тень в углу разговаривала с ним, — он впервые вспомнил об этом. Казалось, этого никогда не было, этого не могло быть с Холлисом Харрингтоном. Он не хотел — не мог — принять это воспоминание, и однако оно, холодное, суровое, уже лежало в его мозгу.
