
И ведь не из христианского милосердия, кое требует врага своего возлюбити яко ближнего, а побуждаемая голосом совести и сердца – широкого, доброго и щедрого, как широка, добра и щедра земля твоя, матушка Русь.
Триста с лишним лет уже гуляет татаровье по твоим просторам, сея смерть и пожары, насилуя и вспарывая животы женщинам, убивая не только мужчин, но и немощных стариков, но терпелива ты и покорно все сносишь, будто дано тебе это за грехи…
И даже вздымаясь в праведном гневе и сокрушая многочисленные, как песок на дне морском, вражьи конные полчища, отходишь ты сердцем к поверженному врагу и, ворча что-то невразумительно-сердитое, начинаешь по-матерински нежно ухаживать за басурманом, приговаривая в оправдание, что, мол, тоже душа живая, где-то, поди-тка, и мать с отцом есть и ждут.
И даже в смерти не оставишь его без последнего пристанища, отроешь для него землицы слабыми руками, только разве что крест на могилку не поставишь, да и то не твоя это воля, а запрет Христовой церкви, ибо язычнику сие не положено.
Возле могилы брата Марфа с минутку помедлила, припоминая слова заупокойной молитвы, но затем, вздохнув, обошлась «Отче наш» – той единственной, которую знала.
Волки уже завыли в чаще где-то совсем рядом, и Марфа, опасаясь брести в столь поздний час к Рясску, решила заночевать на пепелище сгоревшей деревеньки. Она уселась на теплую, прогретую не только солнцем, но и недавним пожаром землю, поворошила косой уголья, чтобы пожрали они остатки обугленных бревен и защитили от нападения волков.
Волки, конечно, будут получше, чем татары, ибо убивают только с целью насытить брюхо и никогда для развлечения, себе же подобных и вовсе лишь в исключительных случаях да в особо голодные годы. Однако встреча с ними в лесу ничего хорошего все равно не сулила, да к тому же ночью.
Пламя костра разгорелось, и искорка его долетела до щеки ребенка, до сих пор спавшего спокойно на руках у Марфы.
