
– Уринсон, что ли?
– Не знаю никакого Уринсона. Свердлов, вот. Idem Гаухман. Он и распорядился, а Ульянов распоряжение подтвердил – и попробовал бы он не подтвердить…
– Яков Вильгельмович, – сказал я, – это же какой-то бред. Это для салона, для молодых болванов, каковым был ваш покорный слуга в те добрые времена…
– И для выживших из ума стариков, – ехидно подхватил Яков Вильгельмович. – Вы подумайте лучше, почему из-за вас ОГПУ две сотни христианских душ загубило?
Целый заговор сочинили, ночей не спали… Ну, теперь-то у них дело широко пойдет.
– Вы не поверите, – сказал я, – но я все равно ничего не понимаю.
Яков Вильгельмович, сколько я его помню, был тихим ласковым старичком в таком возрасте, когда о летах уже и не спрашивают. Его можно было встретить решительно на всех поэтических вечерах и сборищах, строжайше засекреченных масонских собраниях, на кораблях хлыстов и скопческих радениях, на советах розенкрейцеров, в буддистском дацане, на собраниях оккультистов самого дрянного пошиба, в келье Распутина и даже на афинских ночах рано созревших гимназистов. Всегда он был тих, вежлив – и, несмотря на высокий рост и прямую спину, как бы незаметен. И вдруг…
– Не понимаете? – взвизгнул Яков Вильгельмович на манер давешнего чекиста. -
А кто ману написал про золотого дракона? Кто Слово произнес?!
– Помилуйте! – снова сказал я. – Это же совершенно хрестоматийный образ…
– Значит, вы действительно ничего не понимаете, – Яков Вильгельмович встал и, подойдя к камину, снял с полки фарфоровую собачку: беленькую, с черными пятнами вокруг глаз. – Ты представляешь? – обратился он к ней. – Все твердо знают, что Николай Степанович достиг по крайней мере предпоследней степени посвящения, вьются вокруг него, убивают, выкупают, прячут – а он ни сном ни духом. Своего рода талант… Видимо, придется вас, милейший, по-настоящему убить. Ибо таковая игноранция, как говаривал покойный Петр Алексеевич, едино смертию бысть наказуема…
