— Матушка моя… Велик твой гнев на непослушного сына твоего, но все эти лета, весны, зимы и осени, сотни миллионов осеней и весен я жил и ждал, и молился тебе, и каялся… Любя, тебя одну любя, дорогую Матушку мою! Я понял свою вину и понял тщету гордыни и тщеславия, и ничто и никогда больше не собьет меня, не отвратит от мирного и безмятежного бытия, лишь только повеление твое или угроза тебе, если таковая возникнет. Я осознал, и я счастлив прощению твоему! Мне ничего больше не надо от жизни, кроме как жить, дышать, петь, смеяться, есть и пить вволю, но и обходиться без этого, спать… Только вот спать не надобно, я и так слишком долго… Но это не важно. Ты мне подарила жизнь, ты мне вернула счастье… И я изменился… Я многое понял, я иной.

Земля молчала, а слезы не бесконечны, даже на голодный желудок. Счастливые же слезы и вовсе мимолетны, в отличие от вожделений. Хвак — его звали Хвак — выпрямился и оглядел свое голое, такое непривычное тело: рост похоже что прежний, руки, ноги, голова, чресла — все на месте, да все иное… Грудь нормальная, широкая, а задница узкая стала, не то чтобы костлявая, но… Не подобает зрелому мужу такое седалище носить… И живот: как будто рака проглотил, весь живот поперечными твердыми полосками, да и не увидишь еще под грудной клеткой. Сесть поесть — так и не поместится ничего! Чисто муравей! Ну, это не беда, разработается, а вот то что он голый — это неприлично.

Хвак чувствовал, что за сотни миллионов лет безысходного заточения он утратил всё, все знания, умения, силы… Ну почти все. Какие-то крохи сохранились в верхней памяти… Быть может, удастся припомнить и остатки того, что кануло в бесконечных и беспросветных недрах его покаянного безумия. Накопил-то он много, да где оно? Сто тысяч раз открывал да столько же забывал…



2 из 12