
Вездесущий телеэкран занимал большую часть стены слева от Лаберро и справа от Макса. Лаберро нажал одну из кнопок на своем столе, и экран ожил. Группа стройных девиц в шелковых, туго облегающих рейтузах и золотых туфельках, высоко задирая ноги, исполняла джигу под хриплый аккомпанемент мелодии весьма дурного пошиба. Камера, следуя за ними, подробно, слишком подробно, знакомила зрителя с телосложением каждой девицы.
- Филадельфия, - провозгласил Лаберро. - А теперь Голливуд.
Диктор объявил: "Приглашаем вас на "час культуры". Великое наследие прошлого. Прежде всего, по просьбе наших многочисленных зрителей, шедевр двадцатого века - "Голубая рапсодия" Гершвина".
Камера запорхала вокруг оркестра, особенно выделяя сладкозвучную группу смычковых инструментов.
- Лондон, - пояснил. Лаберро.
Смутные фигуры метались и скользили в море тумана. А вокруг амфитеатром расположилась неистово орущая толпа. Комментатор хрипло выкрикивал: "Мяч у Рис-Уильямса! Он отдает его Джонсу. Прекрасный пас! Отличный лас! О-о-о - мяч утерян! По-моему, мяч утерян! Да, опять схватка! Какая великолепная игра!".
- Дели, - сказал Лаберро.
На этот раз телевикторина. Либерро выключил телевизор.
- Выбор сделан наугад, - заметил он. - И все это во второй половине двадцать второго века! Ну-ка, скажите что-нибудь в его защиту! Я жду.
- Я и не собираюсь его защищать, - мягко возразил Макс. - Но вы-то, вы? Неужели все это вам настолько ненавистно, что вы оправдываете свое намерение стереть жизнь с лица земли?
