
— Что, Павла? — отозвался он.
— Я, Гриша, вот подумала: поди, зря я тебе про все это говорю. Жалюсь…
— Говори, Павла, говори. Я для того и пришел.
Но Павла замолчала. Видно, думала о том, что он только что сказал, веря в то, что он действительно пришел д лятого и что на рассвете, как он сказал, придут и остальные, и одновременно не веря в это. Григорий тоже молчал, стоя в темном углу у двери. И вдруг Павла усмехнулась и сказала:
— Злопамятный он. Злопамятный. А с чего у нас вражда началась? С петуха. Кому окопы, кому что, а мне он петуха не прощает. Хоть и не говорит, а я чувствую — петуха.
— Какого петуха?
— Петуха. В сорок втором годе было. Осенью. Немцы в Пречистом Поле всех курей переловили, так и подмели все перушки. И голоса куриного в селе не осталось. А у меня, веришь, нет, петух остался. Помнишь петуха нашего? Красного? Ох и боец же был! На все село красавец!
— Помню, как же. Сожрали-таки фрицы нашего жениха?
— Рожна им лихого, а не петуха! Осипок пришел, помню, и говорит: давай, мол, знаю, прячешь, по утрам орет, слыхал, пан Курт курятины желают. Пан Курт — это немец, начальник был надо всей нашей округой, холеный такой. Полицейские его боялись тоже. Как огня. Видно, пан Курт их тоже недолюбливал. А петух мой так-то из-под сенцев выбег и заходил перед Осипком, крылом сердито по земле зачертил. Осипок нагнулся, ухватить его хотел, да не тут-то было. Погоди, говорю, Осип Матвеич, я сама его поймаю. Гляжу, руку Осипок об шинель вытирает, раскровенил наш вон ему руку.
