
— Погоди. Так и спросил, жива ли Павла? — переспросила мальчонку старуха.
— Ага, так и спросил, — подтвердил тот торопливо, — жива ли. говорит, Павла Михалищина? А что?
— Ничего. Стежку на Михалищи вы ему указали?
— Ничего мы ему не указывали. Когда он спросил про бабку Павлу, мы сказали, что туда надо, за ручей. Хотели Митьку послать, чтоб дорогу показал, все равно плохо играет, два раза его уже прогоняли с поля, а он опять напрашивается. Только солдат нам сказал, что провожать не надо, сам, говорит, знаю. Мам, а мам, ну я побегу? А?
Они отпустили мальчонку, тот, шумя мокрыми от росы штанинами, отстрельнул обратно на выгон, в ребячью гущу. И старуха, прижав ко рту смуглую увядшую ладонь, сказала:
— Девки… Ой, девки! Я ж, милый, кажись, признала его. Ее обступили еще плотнее и молча ждали. Ждали терпеливо, а может, просто боялись лишнего и неверного, слова.
— Я как глянула, так, девки, — и походка его, и ростом такой-то, и плечами так вот поводит, когда задумавшись… Ага, милый, точно он. Он! Да только как же это?.. — старуха обвела всех растерянным взглядом, должно быть, соображая, не сбрендила ли она часом с умного порядка, но причин тому не нашла и тут же поправилась, подобрала губы и оглянулась в сторону михалищинской стежки, которую здесь звали нижней.
— Ну? Кто? Ты ж, баб Шур, скажи хоть, кто? А то наговорила, наплела…
— Наплела… Я-то не наплела. Григорий это. — Какой такой Григорий?
— Гриша Михалищин, Пашин мужик. Вот кто.
— Муж бабкин Павлин, что ли?
— То-то и дело, что он самый и есть.
Молчание густело, как темень. А когда заговорили, то говорили тихо.
— Какой, баб Шур, Григорий? Ну что ты такое говоришь? — Да вы его и знать-то не знаете.
— Как же так, не знаем? Если наш, пречистопольский… Мы ж тут, баб Шур, всю жизнь никак живем.
