
— Иуда, — отозвалась Павла, нарушая тишину, царившую несколько долгих минут после того, как умолк Григорий.
— Присягу забыл.
— Иуда и есть. А из госпиталя пришел в село героем. Как же! За Родину, за Сталина кровь проливал! Грудь в медалях!
— Что ж, видно, хорошо воевал.
— Воевал. Всюду поспел. И все неправда его, Гриша. Вот у меня сердце и заходится: как же так, думаю другой раз, неправдой тогда жил, неправдой и теперь разживается, и все ему ладно, все ему хоть бы что? А ежели бы, к примеру, Гитлер победил и власть свою установил? А? Нет, не пострелял бы тогда Осипок на большаке дружков своих. И через фронт бы не побег. Тогда бы он, гляди, повыше нынешнего начальником над нами сделался. Ему все едино было, что Гитлер, что Сталин. Любой власти сумел вот угодить.
— Бог с ним, Павла! Придут мужики, разберемся. Решим, что с ним делать.
Григорий вернулся на середину горницы и, глядя в темный угол, чуть подкрашенный дрожащим светом солдатской коптилки, сказал:
— Павла, гляжу я, икона у тебя. Ты что же, веруешь?
— Верую, — не сразу ответила Павла.
— И молишься? — снова спросил Григорий.
— Раз верую, значит, и молюсь.
— О чем же молишься, Павла? Какие молитвы читаешь?
— Какие жизнь подсказывает, такие и читаю. Всякие. О тебе вот все молилась.
— Обо мне?
— О тебе. Особенно когда молодая была. Ох, Гришенька, как я об тебе молилась!
