
«Что ж я скажу Павле?» — вслух подумал солдат.
Он вышел из ольшаника, под ногами захрустел крупный сухой песок, теплый, даже через подошвы ботинок чувствовалось, что теплый. Истрепал солдат свои ботинки, вон сколько протопать в них пришлось. В один край только с тысячу верст наберется. А теперь вон и на обратном пути потрудиться привелось: Подошвы совсем истончились, каждый камешек, каждый комочек нога чувствует. Не уберег он ботинки от долгих дорог. Себя — от пули. Павлу — от одиночества. Ничего он не уберег в прошлой своей, такой нескладной, как оказалось, жизни.
«Да уж так, — сказал опять солдат, — что нечего мне будет сказать Павле. А то еще и напугаю. Коли ждала, не напугается. Узнает, коли ждала. Ну, а коли не ждала, коли оприютила кого солдатка безутешная, то что ж, не я ей судья. Жизнь вон какая долгая прошла. Дольше дорог моих. Куда как дольше. И нелегкая, видать, жизнь была».
Впереди забелела крыша приземистого дома. Солдат заспешил, сглотнул слюну, но в горле сдавило, и он сделал усилие, чтобы не перехватило совсем, раза два споткнулся и вдруг увидел, что это у него обмотка распустилась, болтается и он уже наступает на нее. «Ах ты, мать честная», — подумал солдат, снял с плеча винтовку, приставил ее к тыну и нагнулся, чтобы поправить обмотку. Сделав все как надо, встал, огляделся, поправил гимнастерку, вылезшую из-под ремня, и сказал себе: «Вот так оно будет ладно. А то пришел бы…» Он подхватил за брезентовый, изрядно потрепанный ремень винтовку и привычно закинул ее за плечо.
Солдат подошел к своему дому. Уже совсем смеркалось. «А может, — сокрушенно подумал он, пристально вглядываясь в освещенные окна, где была Малая горница, — может, там уже другой кто хозяйствует с Павлой моей?» Солдат снова остановился, ноги отяжелели, словно вся усталость минувших дорог собралась сейчас, навалилась разом и подкосила их.
