
– Ну разве они не прелесть? – сказала она, нежно поглаживая листья. – Они так нуждаются в любви.
Низкий регистр ее голоса, дыхание, напоминающее шорох пересыпаемого прохладного песка, придавали речи женщины какой-то музыкальный ритм.
– Я только что приехала в Вермиллион-Сэндз, – сказала она, – и в моем номере ужасно тихо. Может быть, если бы у меня был цветок, хотя бы один, мне не было бы так одиноко.
Я не мог отвести от нее взгляда.
– Да, конечно, – ответил я отрывисто и с деловым видом. – Может быть, что-нибудь яркое? Скажем, вот этот морской критмум с Суматры? Это – породистое меццо-сопрано из того же стручка, что и Прима белладонна с Байрейтского фестиваля.
– Нет, – сказала она, – он выглядит слишком бессердечным.
– Может быть, эта луизианская лютневая лилия? Если вы уменьшите подачу сернистого газа, она заиграет прелестные мадригалы. Я покажу, как это делается.
Она не слушала меня. Сложив перед грудью руки, словно в молитве, она шагнула к прилавку, на котором стояла Паучья орхидея.
– Как она прекрасна, – промолвила она, не отрывая глаз от пышных, желтых и пурпурных листьев, свешивающихся из чашечки цветка, украшенного алыми полосками.
Я прошел с ней к прилавку и включил усилитель так, чтобы был слышен голос орхидеи. Растение тут же ожило. Листья стали жесткими и яркими, чашечка цветка раздулась, лепестки ее туго натянулись. Орхидея испустила несколько резких бессвязных звуков.
– Прекрасная, но зловещая, – сказал я.
– Зловещая? – повторила за мной она. – Нет, гордая. – Она подошла поближе и заглянула в злобно шевелящуюся, огромную головку цветка. Орхидея затрепетала, колючки на стебле угрожающе изогнулись.
– Осторожно, – предостерег я ее. – Она чувствует даже самые слабые звуковые колебания.
– Тихо, – сказала она, делая знак рукой. – Мне кажется, она хочет петь.
– Это всего лишь обрывки тональностей, – объяснил я. – Она не исполняет музыкальных номеров. Я использую ее в качестве частотного…
