Я вспоминал об этих сценах вечерами в той же коричневой библиотеке с падающим за окнами снегом. Тот же электрический и дрожащий газовый свет отражался в темных оконных стеклах. За тем же столом, который теперь стоял в центре комнаты, судья Куэйл сидел с моими рукописями, подпирая голову рукой и барабаня пальцами по виску, как в зале суда. Длинный подбородок торчал над воротником, а глаза были полузакрыты. Я знал, что вскоре он встанет и начнет бродить по комнате, спрятав одну руку за лацкан пиджака. Прежде чем начать говорить, судья всегда втягивал подбородок и теребил манжеты. Делая официальные заявления (даже если это были всего лишь критические замечания в адрес нервного шестнадцатилетнего автора), он говорил латинизированной прозой, которой привык писать, с римской тяжеловесностью и римской логикой.

В наши дни мы делаем нелепые ошибки. Мы утверждаем, что джентльмены поколения судьи говорят как древние римляне, имея в виду, что они изъясняются по-латыни. Мы обвиняем их в цветистости, хотя они всего лишь используют слишком много слов с целью быть точными. Судья Куэйл презирал цветистость. Он происходил из рода тяжело думающих и сильно пьющих юристов, которые не изучали законы, а создавали их. Я четко представляю себе его, высокого и долговязого, пахнущего лавровой жидкостью для бритья и меряющего шагами библиотеку, продолжая говорить. На каминной полке стояли под стеклянным колпаком часы, за которыми торчала связка камыша. Он убеждал меня, словно Бакл,

Вспоминая это, я думаю, что разговоры шли судье на пользу. У него было мало друзей. Его жена была маленькой, приятной и неприметной женщиной, которая, казалось, умела только улыбаться и суетиться. У них было пятеро детей — три девочки и два мальчика, — но они… что? С тех пор как я пришел в дом тем вечером, я думал о том, что с ними стало, так как не видел никого из них целых десять лет.

Судья Куэйл все еще сидел неподвижно с другой стороны камина.



6 из 179