
Подьячий разглядел так же, что человек тот безбород и безус, но лицо не чистое, как у немчин или ляхов, а с густой порослью щетины.
Человек крутил головой, как будто не узнавал мест. Раз-другой он обернулся, провел взглядом и по Якову, но подьячий привычно навел на лицо скуку и убрал глаза в сторону.
«Какого же он племени?» — стал гадать Яков. Не немчин, те в своих платьях ходят, русского ни в жисть не наденут. Калмык, башкир или иной степной человек? Нет, совсем не походит. И не жидовин, лицом не схож, да и ростом они завсегда помельче, кожей чернявее, пейсики торчат. И походка у тех хлибкая, семенящая, словно каждый миг по голове получить боятся, а этот вышагивает твердо, будто воеводов сын. Или как казак.
Эх, не зацепился тогда за последнюю догадку Яков. Решил, что казак в сермягу вырядится, ежели только пропьется до последнего, но уж саблю — саблю-то! — всяко не пропьет. Да и борода, усы где? К тому же лоб, щеки, нос у него белые, словно человек днями в стенах сидит и на солнце, на ветру не бывает, какой же тогда казак!
И Яков перескочил на другие мысли: «Может, скоморох? Или дурачок яицкий?».
Они вышли на площадь, людную в этот час. (А было четыре — как раз на Пушкарской башне часовой досмотрщик отбил в колокол согласно стрелкам четыре раза). Может, Яков и последовал бы за непонятным человеком, скользнул бы за ним вослед в толпу, но…
Вот про то отмечать в грамоте к боярину совсем немыслимо. Про то, что подьячий задумал иное, едва углядев среди прогуливающихся по торговым рядам жонку по имени Настасья, Стрельцову вдову. Про то, что вдова округла телом, лицом пригожа, хохотлива, живет одна на окраине Казачьей слободы и с хозяйством сама управляется. Про то, что подьячий Тайного приказа Михлютьев не токмо о служении боярину помышляет, а также о веселой жонке.
