
- Мы как врачи. Не обижайтесь, ради бога. Судите сами...
Я молча кивнул, не зная, что ответить ему. Невзрачная, словно прибитая к земле колоколенка, печальная вокруг нее, блеклая синева, щемящая, как наваждение, плавная равнина.
Да неужели так будет? Неужели когда-нибудь я приеду к нему, как сегодня, постучусь, и выйдет он, как вышел только что, буднично, деловито и спросит буднично и деловито... Неужели так будет? И я приеду? Я должен. А я не хочу!.. И что меня дернуло обратиться к нему? Но ведь я не мог иначе. Просить маму? Лишний раз напомнить ей про все это черное, колокольное? Может быть, она где-то в глубине души своей боится его? Может быть, это я боюсь...
Наваждение... Хочу не думать об этом. Но дорога плывет, огибая равнину, и опять одинокая в полях колоколенка маячит и тянет, и не может равнина спрятать ее от меня.
- Да, печальное, - вздохнул он, - печальное слово смерть... Никогда не удивляет, никого не огорчает сознание того, что мир многие тысячелетия жил без нас. Но единая мысль о том, что мир этот будет после нас, будет без нас, угнетает и ранит слабые души.
Я молчал.
- Веруете? - спросил он мягко.
- Нет.
- А ваша матушка набожный человек.
- Благодаря вам.
- Не думаю. Набожными людей делает не церковь, а жизнь. Ваша матушка - добрый человек, она глубоко верует... Мы .беседовали подолгу, обстоятельно, душевно.
- И заслонили от нее все на свете.
- О, вы ошибаетесь. Хотя, может быть, в таких словах есть истина. Заслонить от мира нашего бывает необходимо.
- А мне иногда кажется, что спрятать надо ее от всего этого, - я сделал неопределенный жест в его сторону, - подальше от всех этих мыслей, от вас. Хоть вы, наверное, как я слышал, прекрасный человек. Я хотел видеть маму в ее последние годы совсем другой.
