
— Какого же черта, — не выдержал обычно спокойный и владеющий собою следователь, — какого же черта вы убили профессора? Чего вы не смогли там с ним поделить?
Воронов как-то растерянно развел руками.
— Видите ли, — произнес он каким-то извиняющимся, неуверенным голосом, — дело в том… дело в том, что я его вовсе и не убивал…
— Но он убит?
— Убит.
— В том месте, где он был убит, находился кто-либо, кроме вас двоих — вас и его?
— Мы были там только вдвоем, никого, кроме нас, не было, и быть не могло. Это я утверждаю категорически.
— Тогда непонятно ваше отрицание. Согласитесь, что если из двух человек, находящихся вместе, один оказывается убитым, то убийцей…
— …может быть только второй, — поспешил согласиться Воронов. — Это безусловно так. Но я его не убивал. Самое страшное заключается в том, что я вполне представляю себе безвыходность своего положения. Полное отсутствие возможностей защищаться. Конечно, я совершенно… как это говорится… уличен. Будь я на вашем месте, я бы вовсе и не сомневался. Я понимаю. Я приготовился ко всему. К самому худшему… Но я… я не убивал…
И Воронов заплакал. Он и плакал так же странно, как говорил. Этот рослый, спокойный, культурный человек плакал, как ребенок, беззлобно, беспомощно и трогательно. Он вовсе не пытался разжалобить своими слезами, но, с другой стороны, и не старался их скрыть. Он плакал так же просто, как говорил. И так же непосредственно.
— Успокойтесь, — сказал следователь. — Если убили вы, — а по делу выходит так, — вам лучше сознаться. Если же вы не совершили убийства, то защищайтесь. Опровергайте, объясняйте, выдвигайте свою версию…
Следователь так сказал потому, что в этом необычном деле вина Воронова представлялась вполне доказанной.
