
Тумаш шагнул, нагнулся, увидел торчащее оперение стрелы и тут же резко крутнулся, пригнувшись и упруго присев, всматриваясь в махающий голыми ветками лес: словно ждал еще стрелы. Хурд возился за спиной.
— Тут хлеб в сумке, — и громкое чавканье.
— Положи, — бросил Тумаш.
— По-по…
— Положь!
Хурд надулся, опустил чужое на порыжелую траву. Тумаш, прикусив губу от боли, разжал кулаки. Когда-нибудь перестанет так болеть снаружи, но черный огонь, зажженный внутри — он перестанет? Когда? Наплыло: пальцы, зажатые между косяком и дверью. Дверь дубовая, крепкая; такую с размаху не захлопнуть. И смех: "Музыкант!" Трое держали. А потом он выл, катаясь по полу. Не от боли в раздавленных пальцах — от полыхнувшего в нем черного огня. Какие струны… ложку бы удержать.
— Следов никаких, — Хурд суетливой белицей сновал вдоль обочины и вокруг дерева. — И кто его? И не обобрали. Чичас оббирают.
— Помоги.
— Хоронить?! — вскинулся Хурд. — Так столько мертвяков, всех перехоронишь?
Тумаш сплюнул и вытащил нож. Пальцы толком не могли обхватить рукояти, от боли стреляло красным в глаза. Но Тумаш все же отпилил стрелу, которая, пробив тело, глубоко ушла в ствол. Не вырежешь, жаль. Не рассмотришь клеймо. А стрела обычная, березовая, светлая на срезе, и перья обычные, гусиные, некрашеные. Тело мягко упало набок. Гнется. Недавно убит. Хорошо, что зима: ни мух, ни запаха. Разве немного кровью. Тумаш разрезал на мертвом одежду, кое-как свернул и вместе с сумкой затолкал под корни. Пусть возьмет тот, кто снимет с дерева и похоронит кости. Меленький Хурд, боясь черного гнева спутника, забросил на толстый сук веревку, ловко, как шемаханский зверь бибизян, вскарабкался по стволу, сел на сук верхом, с помощью Тумаша притянул и привязал к стволу нагое тело. Стал отводить и заплетать глядящие на юг ветки, пока не получилось окно в небо.
