
— Девушка, вам плохо? — спрашиваю я. — Случилось, может что?
Она молчит. И глаз не открывает.
И вы только представьте себе, парни, — за все время, пока я ее вез до Питера, она словечка не вымолвила. Ни единого, — ни да тебе, ни нет. Ладно, думаю, сейчас потихоньку отогреешься, отмякнешь, а в городе я тебя ласковым словом раскочегарю. Чайку приглашу к себе в берлогу попить, а может и типа чего покрепче. В этом деле, — с бабами-то, — ясный перец — торопиться не всегда надо. Да и приглянулась она мне, но об этом я уже вам говорил.
И вот только когда мы в город въехали, она, глаз не открывая, спрашивает меня:
— Какой сегодня день?
— Воскресенье, — отвечаю я, а сам думаю — точно гад ее до ручки довел, раз она уж и день недели забыла.
Я смотрю опять в зеркало, — она от спинки заднего сиденья отклеивается, выпрямляется. Я обернулся на миг, она тут глаза открывает, я встречаюсь с ней взглядом и чудится мне, будто я в прорубь голяком ухнул, а вокруг никого и плавать я резко разучился в тот же момент.
Ну и глаза у нее были! Жуткие глазищи такие. Зеленые такие, раскосые, как у татаро-монгольского ига, темными кругами обведенные, с расширенными зрачками, как у наркоты: так, что почти не видно этой, как его, радужки. А злобы-то в них, злобы, етитская сила! Какая там Матерь Божия! И светятся ее буркалы, мерцают золотистыми точками; вызверилась на меня, бедного, ни с того ни с сего как просто, ну, конкретная рысь или какая там еще нехилая зверюга лесная.
