
Я сел в машину, и та понеслась, точно живая, на запад, во тьму, к оврагу, где рыжие волки пируют над россыпью чёрных костей, а шиповник пылает пурпурными язвами…
Я доехал до кладбища минут за десять. Звёзды были солёными, тусклыми, словно у тысячеглазого Аргуса все глаза затянуло стеклянными синими бельмами.
Калитка испачкала мне ладони пронзительно пахнущей ржавчиной.
Кровь пахнет ржавчиной.
Кровь. Алые браслеты на белых запястьях.
В слепом полумраке я наизусть отыскал это место. Её могилу.
Паутина и грязь покрывали надгробие, точно проказа. Я смотрел на него, серое, как пепелище, и видел её короткое имя: Изабель; чужую, не нужную мне фамилию, и две даты: рождения и смерти.
Между этими датами, точно в тисках, были зажаты, были расплющены её девятнадцать лет; её короткая горячечная жизнь. Жизнь богатой истеричной девочки, потерявшей родителей (где-то живших, но равнодушно-далёких, как пожелтевшие лица портретов) и заточённой одной, словно в фамильном склепе, в роскошном доме, где на кроватях лежали холодные шёлковые простыни, а из пустых провалов зеркал по ночам выходили пыльные тени.
Девятнадцать лет. Облезлый волчонок с медовыми злыми глазами, оставлявший клочья вырванной с мясом окровавленной шерсти на удушливых пышных коврах, заглушавших её полночные вопли. Она тушила об эти ковры сигареты, оставляя чёрные дыры (точно проколы вместо глаз на старых фотографиях) и разбивала о зеркала бокалы с красным вином, заливавшим её подбородок и шею.
Красное вино, красное, как кровь…
Девятнадцать сожжённых, изрезанных шрамами лет — и из них два отчаянных года, когда мы нашлись и были вдвоём — одинокие дети с позолоченными чёрными губами; мальчик и девочка, два одичавших израненных волка, отыскавшие вдруг своё отражение посреди раскалённой пустыни и припавшие, точно к куску свежего мяса. Мы обожали и ненавидели, мы раздирали друг друга когтями и сладострастно лизали раны. Мы танцевали, зажмурив глаза, над жерлом вулкана, пока Изабель не рухнула вниз, а я остался стоять на краю, цепляясь за воздух мёртвыми лапами…
