
Мы проезжаем длинные ряды высоких французских тополей, ветви обрезаны на всех стволах, остались только странные круглые отростки на верхушках деревьев; но кое-где на стволах уже проросли новые отростки, и тополя выглядят неряшливо. Молодые люди срезают ветки тополей. Они делают это ради какой-то значительной экономической цели, которая мне неведома; они срезают ветки потому, что их всегда так срезали, уже в те времена, о которых рассказывают французские старцы; но в основном, полагаю, потому, что молодые люди находят удовольствие в том, чтобы подниматься по ровным стволам; именно поэтому они подрезают ветки так высоко. Но все стволы теперь выглядят неопрятно.
Минуем мы и множество ферм с красивыми домиками под красными крышами; они стоят там, храня аромат древности; они были бы вполне уместны в любой романтической истории, которая могла бы еще случиться в действительности, или в романе, который остался в долгой истории Франции; и девушки из тех домиков с красными крышами одни работают в полях.
Мы проезжаем заросли ивняка и достигаем огромного болота. В плоскодонке на открытой воде старик ловит рыбу. Мы снова проезжаем поля, а затем – густой лес. Франция улыбается вокруг нас в лучах солнечного света.
Но к вечеру мы пересекаем границу этой милой страны и попадаем в печальную землю разрушения и мрака. Не только потому, что убийства творились здесь долгие годы, пока все поля не стали зловещими, но самые поля были искалечены настолько, что утратили всякое сходство с настоящими полями, лес был разрушен до корней деревьев, и здания превратились в кучи мусора, а кучи мусора рассеяны снарядами. Мы не видим больше деревьев, нет больше зданий, нет больше женщин, нет даже животных. Мы попали в отвратительную пустошь. И над этим высится, и будет, вероятно, выситься всегда, проклятое людьми и проклятое самыми полями, гиено-подобное напоминание о кайзере, который выбелил так много костей.
