Лицо — словно из полированного камня, тяжелое и гладкое, в жизни не догадаешься, что там прячется, за жестко очерченными губами, какие слова. Он их и выцедил-то ей за десять лет не больше десятка, если не считать «Моя королева!», произносимого с поклоном. Ждет, как и подобает преданному слуге короля. Ждет, пока его королева наберется смелости… Пока королева соизволит заговорить с верным вассалом, с первым советником его величества. Даже скуку он прячет, не то что любопытство — зачем королева позвала его к себе в глухой ночи, тайно… От напряжения, от боли в неистово сведенных лопатках почему-то хочется пошутить — глупо, непозволительно. Распустить пояс, распахнуть верхнее платье, улыбнуться, шагнуть навстречу. Чтобы вздрогнул, чтобы темно-серые глаза сумеречника, в которых отражаются блики свечи, расширились от удивления. Чтобы хоть раз в жизни треснула мраморная маска непоколебимого равнодушия.

— Руи… — вот он и вздрогнул, едва заметно, но дрогнула щека, вскинулись ресницы. Никогда еще королева его по имени не называла. А у королевы язык присох к небу, губы застыли, как на морозе, и только одна мысль — стоять прямо, прямо, прямо, как на виду у толпы, как перед троном… Выговорить «господин герцог Гоэллон» никак не получается. Слишком длинно. Вдруг сорвется голос, вдруг слезы, что пока еще держатся под веками, тяжелые, словно градины — скатятся по щекам… Он все смотрит в упор.

Ничего же он не сделал, ничего — не шевельнулся, не сказал ни слова, — только почему-то внутри потеплело, и показалось: где-то неподалеку, за рядом жимолости, заиграли лютни с клавирами. Медленно, церемонно, строго: павана. Та самая павана, для которой и спину держать в радость, и каждый жест проникнут величавой грацией — несешь себя, словно чашу с освященной водой, и от этого хорошо. Все-таки он сумеречник, герцог Гоэллон. Достать из рукава футляр, полученный вчера, протянуть ему. Как же он читает, без света-то?.. Руку за свечой не протянул, не повернул лист проклятой ткани к огню.



2 из 740