И получаса не прошло, как мы вместе играли, в детстве это быстро… Я даже перестал бояться Рошкинова савана. Он был быстрый, как стриж, Рошка, не задиристый. Каждый валун знал по имени. На лужке у дома мельника пасся подращенный жеребенок, так мы на него влезли и всласть наорались, пока он брыкался.

И ловили мы в тине пиявок, и искали какие-то особенные сорочьи камушки, и смотрели, как за изгородью дерутся петухи. Рошка научил меня плести качели из ивовых ветвей, а потом в чужом ячмене выманивал из норок сусликов и странным присвистом заставлял их чуть ли не кадриль танцевать. Он голодный был… Это я сейчас понимаю. Все ощипывал недозрелые колосья, жевал зерна.

И хоть бы кто-нибудь сказал нам слово поперек. На жеребячье ржание выглянул из окна мельник, сделал рожу суслом, но захлопнул ставни. Как будто мы стали невидимками. Я стеснялся спросить, почему так.

А когда накупавшись до мурашек, мы валялись нагишом на косогоре, Рошка сам сказал…

«Я — дитя обиды».

Просто сказал, не рисуясь.

И подал мне свою поротую руку.

«У меня там зашито второе сердце. Послушай — стучит».

Тут понял я, что Рошка — дурачок. Мне стало грустно, но я послушал, конечно, ничего там не билось, разве что кузнечики цвиркали в сене.

Из вежливости я покивал. И обошлась мне та вежливость недешево. Рошка взвился, взглянул, как зарезал…

«Зачем врешь? Если ничего нет, зачем говоришь, что есть? Отвязаться хочешь, да?»

Я было обиделся, но он напялил свой балахон и сказал… «Пошли в город».

Нелегко было его ослушаться.

Лучше бы мне того города никогда не видеть… Рошка шел скорым шагом, тянул меня за руку. Дома, улички, цеховые штандарты, мучной склад, кофейни, прачечные — все, как у нас… Вроде, я даже знакомых видел. Говорю «вроде», потому что в Ночной Логрии отличие неуловимо — не разберешь, в чем разница, но знаешь, что она есть, и мучаешься… Все мило, опрятно, бойко. Настурции цветут на клумбах, скрипят флюгера, гремят копыта, мостовая блестит под колесами…



10 из 23