
Он зажал свинье пасть и, пока та мотала головой, пытаясь освободиться, я кое-как вышел. Дверь соседнего купе была открыта. Женщина писала за столиком.
Старуха сидела напротив и пялилась в окно, где проплывал красивейший пейзаж из вечерних сосен, дальней реки и темнеющего неба с первой звездой. Большой черный чемодан лежал на верхней полке. Я остановился у дверей.
Я смотрел на строчки, которые писала та женщина. Она была молода, может быть, какая-нибудь старшекурсница, полновата, с тяжелыми длинными волосами – она была из тех, что в детстве стараются быть хорошими, в школе учатся на отлично, а начав жизнь, вдруг перестают понимать, что с этой жизнью делать. Я все угадал сразу – уже по легкой напряженности ее позы, по тому, как она держала карандаш, по наклону ладони левой руки – которая, казалось, не знала, прикрывать ей листок или нет. Я все понял, взглянув на мельчайший неразборчивый почерк, которым писала она, угадал по форме строк, по тому, как она вычеркивала слова.
Все это было знакомо мне как я не знаю что. Как собственный пупок. Она тоже была поэтом.
Она подняла глаза и посмотрела на меня. Она ожидала моего прихода, но не собиралась сопротивляться; она всего лишь хотела закончить последнее стихотворение, еще минуту или две минуты, попросили ее глаза; она смотрела на меня, на своего убийцу, без всякой ненависти или страха, ее мозг был занят другим – вслушиванием в размеренные строки, которые диктует этот проклятый голос. В ее взгляде было такое плотное, не побоюсь слова, плотное понимание происходящего, что этот взгляд протянулся между нами как веревочный мостик. До сих пор я был уверен в своей уникальности; я был уверен, что только я слышу голос, истинный голос; что выбор – строка или жизнь – был предложен только мне одному. Но, оказывается, – тут мне открылось – это случается с любым поэтом, поэтому поэты и дохнут как мухи, поэтому смертность среди поэтов выше, чем среди каскадеров или спортсменов-экстремалов.
