
– Нет. Зачем знать обратный путь? Чтобы любому открыть прямой?
Чтобы сюда повалили всей испакостили и этот мир, как тот? Нужно ли, Кэрол?
– Э-э, Геннадий! Вы задаете вопросы из области морали. А мораль вне науки. Или наука вне морали – как хотите. И если бы Эйнштейн и Резерфорд задавали себе много лишних вопросов, наука, пожалуй, бы до сих пор топталась в девятнадцатом столетии.
– А может быть, и к лучшему? Без Хиросимы-то?
– Нет, Геннадий. Вот это уж точно нет. Даже с позиций самой рафинированной морали. Во-первых, Хиросима – это семечки по сравнению со сталинскими и гитлеровскими лагерями, где все вполне обошлось без достижений передовой науки. А во-вторых… Эх, Геннадий, загадочная русская душа, втянули-таки вы меня в дискуссию о морали! Так вот, вовторых, науку никогда нельзя остановить. Если не мы, значит, кто-то другой. Так, может быть, все-таки лучше мы? Вот неужели вам, лично вам не хочется вернуться туда?
– Мне? Мне безумно хочется, но…
– Вот видите. И никаких «но». Пойдемте к Ланьковскому.
Ланьковский был у себя. И прибор был готов к работе.
Геннадий проверил все системы, попросил заменить несколько элементов, подправил настройку, на две десятых повысил температуру раствора… И сел. Было немного страшно, но это был атавистический страх, своего рода воспоминание о страхе, ведь в этом мире бояться было решительно нечего. И он отбросил все лишние, мешающие мысли и скомандовал: – Пуск.
Они отключили прибор и растолкали его через восемьдесят часов.
Так было запланировано, чтобы, с одной стороны, не слишком рисковать, а с другой – чтобы хватило времени там на оценку ситуации.
Джойс и Ланьковский спали по очереди и ели, не выходя из лаборатории все это время. В назначенный час они с помощью комплекса хорошо отработанных мер обеспечили Геннадию плавный, без отрицательных эмоций, переход из мира в мир, но тот все равно долго не приходил в сознание. И когда Бариков наконец открыл глаза, оба ученых спросили чуть не в один голос: – Ты был там?
