Той ночью, сразу после смерти Карла, я слушала вторую часть до самого утра, до момента, когда комната наполнилась солнечным светом, и ярко засиял паркет. Широкие лучи солнца вошли сквозь дыры в занавеске. И потолок, моментально лишившийся последних бликов от фар автомобилей, которые бесконечной вереницей ночь напролет мчались по улице, стал гладко-белым, как чистая страница, на которой пока ничего не написано.

В полдень я прослушала всю симфонию с самого начала — с закрытыми глазами.

День был пуст, только снаружи рычали машины, несущиеся в обе стороны по Сент-Чарльз-авеню, слишком многочисленные для узких полос ее проезжей части, слишком быстрые для ее старых дубов и изящно изогнутых уличных фонарей. В этом не вяжущемся с обликом улицы грохоте тонул даже чудесный звон старых трамваев, проезжающих по ней с регулярными интервалами. Лязг. Дребезжание. Шум, которому следовало бы переходить в грохот, что когда-то и было, наверное, хотя я за всю жизнь (а это больше полувека) не могу припомнить, чтобы авеню когда-нибудь по-настоящему стихала, разве что глубокой ночью.

Я пролежала весь день в тишине, не в силах пошевелиться. Не в силах что-либо сделать. Только когда снова стемнело, я поднялась наверх. Простыни были по-прежнему чистые. Застывшее в смертельной неподвижности тело. Я знала, что это rigor mortis

Тело расслабилось и вновь стало мягким к середине утра. Простыни промокли. Появился гнилостный запах.

Я не собиралась сдаваться. Теперь я легко подняла ему руки и снова обмыла с ног до головы. Сменила все белье, как делают нянечки, перевернула тело на бок, подстелила чистую простыню, после чего снова уложила его на спину, чтобы расправить и подоткнуть белую ткань с другой стороны.



6 из 308