
Так и шли, рядом молча, и неизвестно, кому из ведуний было тяжелее — младшей или старшей. Младшей было больно только за себя, а старшей — и за себя, и за младшую, но старшая знала, что почти из любого трудного положения можно найти выход, и еще она знала, что время лечит. У молодых лечит, а старикам до забвения просто не дожить. Светлые боги, какой же старухой она себя сейчас чувствовала!
Юлька ничем не показывала, что замечает идущую рядом мать. Шла молча, глядя себе под ноги, была напряжена, как тетива лука и так же готова отозваться на любое прикосновение, но ни слова, ни жеста. Наконец, Настена не выдержала:
— Расскажешь, что случилось?
— Ничего… все хорошо. — Голос дочери не дрогнул, ни всхлипов, ни вздохов.
— Совсем все хорошо не бывает никогда, — Настена тоже ничем не выдала своего состояния, чего ей это стоило, знала только она одна — а тебе сейчас плохо. Ну-ка, что надо делать, когда больному плохо, а сам он ничего рассказать не может?
— Признаки болезни искать… — голос Юльки был спокоен до безжизненности, но хоть отвечала, и то хлеб.
— Признаков нет, ты здорова, значит, что-то произошло. Я хочу знать: что?
И это — тоже плата за ведовское искусство. Обычная баба уже давно орала бы на дочку или на пару с ней обливалась бы слезами, а Настена держала сама себя, будто кузнец клещами раскаленную поковку, и жгло ее так же, как железо в горне, но оказаться слабее дочери — погубить все. Вот и получалось, вместо: «доченька, милая, кровинушка моя, да кто ж тебя изобидел?» — «я хочу знать…».
Настена сначала спросила, а потом поняла, что не вовремя — сказалось эмоциональное напряжение — они, как раз, подошли к дому, и у Юльки, пока проходили в калитку, потом заходили в дом, был повод не отвечать. Войдя в жилую клеть, дочка уселась на лавку и, уставившись взглядом в пол, принялась переплетать перекинутую на грудь косу.
